Консуэло - Страница 236


К оглавлению

236

— Да, битва: слава храброму!

— Насмешка над дураками?

— Да, насмешка: слава умному человеку, умеющему сделать ее кровавой!

— Средоточие гнева, непрерывная злоба?

— Да, и гнев и злоба: слава энергичному человеку, который поддерживает их в себе непрестанно и никогда не прощает!

— И ничего больше?

— Ничего больше в этой жизни! Слава для истинного гения приходит только после смерти.

— Ничего больше в этой жизни? Уверен ли ты в этом, маэстро?

— Я уже сказал тебе!

— В таком случае это очень мало, — вздохнув, промолвила Консуэло и подняла глаза к звездам, блестевшим в чистом голубом небе.

— Как очень мало? Ты смеешь говорить, жалкая душа, что этого мало?

— закричал Порпора, снова останавливаясь и с силой тряся руку ученицы, в то время как Иосиф от страха выронил факел.

— Да, мало, — спокойно и твердо ответила Консуэло, — я уже говорила вам то же самое в Венеции при очень для меня тяжелых и решающих для моей жизни обстоятельствах. С тех пор я не переменила мнения. Мое сердце не создано для борьбы, оно не может вынести тяжесть ненависти и гнева. В душе моей нет уголка, где могли бы приютиться злопамятство и месть. Прочь, злобные страсти! Подальше от меня, пламенные волнения! Если я могу добиться славы и гениальности, только отдав свою душу, то прощайте навсегда, гениальность и слава! Венчайте лаврами другие головы, воспламеняйте другие сердца! От меня вы не получите даже сожаления!

Иосиф, ожидая, что Порпора разразится, как всегда, когда ему долго противоречили, ужасной и в то же время комичной вспышкой гнева, уже схватил Консуэло за руку, чтобы отдернуть ее от учителя и предохранить от одного из тех яростных жестов, какими тот часто грозил ей, но которые, правда, никогда ничем не кончались… кроме улыбки или слез. Однако и этот шквал пронесся, подобно другим. Порпора топнул ногой, глухо прорычал, как старый лев в клетке, сжал кулаки, в запальчивости подняв их к небу, потом сейчас же опустил руки, тяжело вздохнул, склонил голову на грудь и зашагал по направлению к дому, упорно храня молчание. Отважное спокойствие Консуэло, ее стойкое прямодушие невольно внушили ему уважение. Он, быть может, с горечью задумывался над своим поведением, но не хотел сознаться: слишком он был стар, слишком была уязвлена, ожесточена его артистическая гордость, чтобы он мог стать другим. И только когда Консуэло поцеловала его, пожелав покойной ночи, он с глубокой грустью посмотрел на нее и проговорил упавшим голосом:

— Итак, все кончено! Ты больше не артистка, потому что маркграфиня Байрейтская — старая негодяйка, а министр Кауниц — старая сплетница!

— Нет, маэстро, я этого вовсе не говорила, — ответила, смеясь, Консуэло, — я сумею весело отнестись к грубым и смешным сторонам света; для этого мне не надо ни досады, ни ненависти, довольно моей чистой совести и хорошего расположения духа. И теперь и всегда я буду артисткой. Я вижу другую цель, другое назначение искусства, чем соревнование в гордости и месть за унижение. У меня иная побудительная причина, и она меня поддержит.

— Но какая же, какая? — закричал Порпора, ставя на стол в передней подсвечник, поданный Иосифом. — Я хочу знать: какая?

— Моя побудительная причина — заставить людей понять искусство, полюбить его, не возбуждая страха и ненависти к личности артиста.

Порпора, пожал плечами.

— Юношеские мечты, они были знакомы и мне! — проговорил старик.

— Ну, если это мечта, — возразила Консуэло, — то торжество гордости также мечта, и из двух я предпочитаю свою. Затем у меня есть еще вторая побудительная причина — желание слушаться тебя, угождать тебе.

— Ничему, ничему не верю! — закричал Порпора, беря сердито подсвечник и поворачиваясь к девушке спиной; но уже взявшись за ручку своей двери, он вернулся и поцеловал Консуэло, которая, улыбаясь, ожидала этого.

В кухне, примыкавшей к комнате Консуэло, была маленькая лестница, ступеньки ее вели на крышу к крошечной терраске в шесть квадратных футов. Тут Консуэло, выстирав жабо и манжеты Порпоры, обычно сушила их. Сюда же она взбиралась иногда вечером поболтать с Иосифом, когда учитель рано засыпал, а ей еще не хотелось спать. Не имея возможности заниматься в своей комнате, слишком низкой и тесной, чтобы поставить в ней стол, и боясь, расположившись в передней, разбудить своего старого друга, она взбиралась на терраску помечтать в одиночестве, глядя на звезды, или поведать своему товарищу» такому же самоотверженному и покорному рабу, как она сама, о маленьких происшествиях дня. В тот вечер им было о чем рассказать друг другу. Консуэло закуталась в плащ, накинула на голову капюшон, чтобы не простудить гордо, и поднялась к Беппо, ожидавшему ее с великим нетерпением. Их ночные беседы на крыше напоминали ей разговоры с Андзолето в детстве. Правда, луна была не такая, как в Венеции, не было и живописных венецианских крыш, ночей, пылающих любовью и надеждой; то была немецкая ночь, мечтательная, холодная немецкая луна — туманная, суровая, — словом, здесь была нежная и благодетельная дружба без опасностей и трепета страсти.

Когда Консуэло рассказала все, что ее заинтересовало, оскорбило и позабавило у маркграфини, наступил черед говорить Иосифу.

— Ты из придворных тайн видела только конверты и печати с гербами, — начал он, — но так как лакеи имеют обыкновение читать письма своих господ, то в передней я узнал содержание жизни великих мира сего. Не стоит тебе передавать и половины злословия, излитого на вдовствующую маркграфиню. Ты содрогнулась бы от ужаса и отвращения. Ах! Если бы светские люди знали, как о них отзываются лакеи! Если бы в этих великолепных салонах, где они важно, с таким достоинством восседают, они услышали, что говорится за стеной об их нравах, об их душевных свойствах! Когда Порпора только что на валу развивал перед нами свою теорию борьбы и ненависти против великих мира сего, он был не совсем на высоте. Горести помутили его рассудок. Ах! Как ты права: он действительно унижает свое достоинство, ставя себя на одну доску с этими вельможами и воображая, что подавляет их своим презрением! Да, маэстро не слышал злословия лакеев в передней, а не то он понял бы, что личная гордость и презрение к другим, прикрытые внешним почтением и покорностью, свойственны душам низким и развращенным. Но Порпора был очень хорош, очень своеобразен, очень мужествен, когда, стуча палкой по мостовой, кричал: «Мужество! Ненависть! Бичующая ирония! Вечное мщение!» Твоя же мудрость была прекраснее его бреда, и она тем более поразила меня, что я только что перед тем слышал, как лакеи — угнетенные, развращенные, робкие рабы — тоже жужжали мне в уши с глубокой ненавистью: «Мщение, хитрость, вероломство, вечная злоба, вечная ненависть — вот чего достигают наши хозяева, которые мнят, будто они выше нас, разоблачающих их мерзости!» Я никогда не был лакеем, Консуэло, но раз став им (подобно тому, как ты стала мальчиком во время нашего путешествия), я, как видишь, поразмыслил над обязанностями, каких требует мое теперешнее положение.

236