Консуэло - Страница 216


К оглавлению

216

— Ты вертишь мной как хочешь, — взволнованно проговорил растроганный каноник и покорно принял ребенка, которого его любимец положил ему на колени. — Ну, хорошо, завтра же утром окрестим Анджелу, ты будешь ее крестным… Не уйди отсюда Бригита, мы заставили бы ее быть твоей кумой и потешились бы над ее злобой. Позвони, пусть приведут кормилицу, и да свершится все по воле божьей. Что же касается кошелька, оставленного Кориллой (ого! пятьдесят венецианских цехинов)… нам он ни к чему. Я беру на себя все теперешние и будущие расходы на ребенка, если его не потребуют обратно. Возьми эти золотые: ты вполне их заслужил за свою удивительную доброту и великодушие.

— Золотые в уплату за доброе сердце! — закричала Консуэло, с отвращением отталкивая кошелек. — Да еще золотые Кориллы, полученные ценою лжи и, быть может, распутства! Ах, господин каноник, даже вид их мне омерзителен! Раздайте их бедным; это принесет счастье нашей бедняжке Анджеле.

Глава 81

Быть может впервые в жизни каноник плохо спал эту ночь. Он испытывал странное беспокойство и возбуждение. Голова его была полна аккордов мелодий и модуляций, поминутно обрывавшихся вместе с чутким сном; просыпаясь, он каждый раз стремился, помимо воли и даже с какой-то досадой, снова поймать эти звуки, снова связать их, но это ему не удавалось. Он запомнил наиболее яркие фразы, пропетые Консуэло, они звучали в его голове, отдавались в диафрагме; и вдруг на самом красивом месте музыкальная нить обрывалась, — он сто раз мысленно пытался ее восстановить и никак не мог припомнить ни единой ноты. Утомленный этим воображаемым пением, он тщетно силился избавиться от него, но оно все звучало в его ушах, и ему даже чудилось, будто в такт с ним колеблется и пламя камина на пурпуровом атласе постельных занавесок. Легкий треск горящих поленьев тоже как будто порывался повторять эти проклятые фразы, но конец их продолжал оставаться непроницаемой тайной для утомленного мозга каноника. Ему все казалось, что, вспомни он хоть один отрывок целиком, — и он избавится от навязчивых воспоминаний. Но уж так устроена музыкальная память: она мучает и донимает нас, пока мы не насытим ее тем, чего она жаждет.

Никогда музыка не производила такого сильного впечатления на каноника, хотя всю свою жизнь он был страстным ее любителем. Никогда ни один человеческий голос не волновал его душу так, как голос Консуэло. Никогда облик человека, его разговор и манеры не казались ему исполненными такого обаяния, какое исходило на протяжении этих полутора суток от лица, слов и осанки Консуэло. Догадывался каноник о том, что мнимый Бертони женщина или нет? И да — и нет. Как это объяснить? Надо сказать, что мысли пятидесятилетнего каноника были так же чисты, как его нравы, а нравы — целомудренны, как у юной девушки. В этом отношении наш каноник был святой человек. Таким был он всегда, и самое удивительное то, что, будучи незаконным сыном развратнейшего из всех известных истории королей, он почти без труда соблюдал обет целомудрия. Флегматичный от природы, — мы называем теперь такие натуры бесстрастными, — он был воспитан в соответствии с нормами поведения, предписанными каноникам, и так обожал благоденствие и спокойствие, так мало был приспособлен к тайной борьбе, на которую толкают грубые страсти и тщеславие духовных лиц, — короче говоря, так жаждал покоя и счастья, что его главным и единственным принципом в жизни было жертвовать всем ради спокойного пользования бенефицием: любовью, дружбой, честолюбием, энтузиазмом и, если понадобится, то и добродетелью. С ранних лет он приучил себя подавлять все чувства без усилий и почти без сожалений. Несмотря на столь отвратительный эгоизм, он оставался добрым, гуманным, сердечным и восторженным во многих отношениях, так как по природе был добр, а поступать вопреки положительным качествам своей натуры ему почти никогда не требовалось. Независимое положение всегда позволяло ему иметь друзей, быть — терпимым, любить искусство. Любовь ему была запрещена, и он убил в себе любовь, как самого опасного врага покоя и благополучия. Но ведь любовь божественна и, стало быть, бессмертна, — поэтому, когда нам кажется, что мы ее убили, мы на самом деле только заживо похоронили ее в своем сердце. Любовь может дремать там долгие годы в тиши до того дня, когда ей заблагорассудится проснуться. Консуэло появилась в осень жизни каноника, и его долгая душевная апатия сменилась томностью, нежной, глубокой и более устойчивой, чем можно было предполагать. Бесстрастное сердце каноника не умело трепетать и волноваться за любимое существо, но оно могло таять, как лед на солнце, быть преданным, покорным, забыть себя, познать то терпеливое самоотречение, какое мы с удивлением встречаем у эгоиста, когда любовь берет его приступом.

Итак, наш бедный каноник был влюблен. В пятьдесят лет он любил впервые и любил ту, которая никогда не могла полюбить его. Он слишком хорошо это знал и вот почему хотел себя убедить, против всякой очевидности, что его чувство не любовь, раз оно внушено не женщиной.

Относительно этого он был в полном заблуждении и по своей наивности принимал Консуэло за мальчика. В бытность свою каноником в венском соборе он в детской школе перевидал немало красавцев мальчиков. Не раз слышал он тонкие серебристые голоса, почти женские по своей чистоте и гибкости. Голос Бертони был в тысячу раз чище и гибче. «Но ведь это голос итальянский, — думалось канонику, — и к тому же Бертони — исключительная натура; он из тех скороспелых детей, у которых способности, дарование, талант граничат с чудом». И вот, страшно гордясь и восторгаясь тем, что на большой дороге нашел такое сокровище, каноник уже мечтал, как он оповестит об этом общество, как введет юношу в моду, поможет ему добыть и состояние и славу. Он был охвачен порывом отеческой любви и благожелательной гордости. И его совесть от этого отнюдь не должна была страдать, так как ему и в голову не приходила мысль о греховной, извращенной любви, подобно той, какую приписывали Гравине по отношению к Метастазио; каноник понятия не имел о такой любви, никогда не думал о ней, даже не верил в ее существование: его чистому и здравому уму все это казалось странными домыслами злоречивых людей.

216