Барон, напротив, получил хорошее образование. Хотя блеск придворной жизни и эгоизм кипучей молодости настолько увлекали его порой, что он забывал об истинной ценности человеческого величия, в глубине души его сохранились независимость чувств и твердость принципов, выработанных серьезным чтением и хорошим воспитанием. Его гордый характер мог измениться под влиянием лести и угодничества, но достаточно было малейшей несправедливости, чтобы он вспылил и вышел из себя. Красавец паж Фридриха омочил губы в кубке с ядом, но любовь — любовь безграничная, смелая, экзальтированная — вновь воскресила в нем отвагу и твердость. Пораженный в самое сердце, он поднял голову, бросая вызов тирану, желавшему поставить его на колени.
В то время, о котором мы повествуем, ему было на вид не больше двадцати лет. Целый лес каштановых волос, которыми он не хотел жертвовать ради дисциплинарных установлении Фридриха, осенял его высокий лоб. Великолепно сложенный, с искрящимися глазами, черными, как смоль, усиками и белыми, как алебастр, но сильными, как у атлета, руками, он обладал голосом не менее свежим и мужественным, чем его лицо, мысли и любовные упования. Консуэло все думала о таинственной любви, о которой он непрестанно упоминал, но это чувство уже не казалось ей смешным с той минуты, как девушка подметила, что порывы откровенности сменялись у барона внезапной сдержанностью, что указывало на врожденную непосредственность и вполне понятное недоверие, порождавшее постоянную внутреннюю борьбу с самим собой и с судьбой. Консуэло помимо воли то и дело задумывалась над тем, кто же дама сердца юного красавца, и ловила себя на мысли, что самым искренним образом желает успеха этим двум романтическим возлюбленным. День показался ей не столь длинным, как она ожидала, боясь тягостного пребывания с глазу на глаз с двумя незнакомцами из чуждого ей круга. В Венеции она получила представление о вежливости, а в замке Ризенбург приобрела привычку к ней, равно как и к мягким манерам и изысканным речам, являвшимся приятной особенностью того общества, которое в те времена принято было называть избранным. С присущей ей сдержанностью она не вступала в разговор, пока к ней не обратятся, и спокойно обдумывала на свободе все, о чем ей приходилось слышать. Ни барон, ни граф, по-видимому, не заметили, что она переодета. Барон не обращал никакого внимания ни на нее, ни на Иосифа: если он и бросал им несколько слов, то делал это между прочим, продолжая начатый разговор с графом; но вскоре, увлекшись, он забывал даже и о нем, беседуя, казалось, с собственными мыслями, как человек, чей ум питается собственным внутренним огнем. Что же касается графа, то он был либо важен, как монарх, либо резв, как французская маркиза. Он вынимал из кармана тонкие таблички из слоновой кости и что-то заносил на них с сосредоточенным видом мыслителя или дипломата, затем, напевая, перечитывал, и Консуэло видела, что это французские слащаво-любовные стишки. Порой он декламировал их барону, а тот, не слушая, находил их чудесными. Иногда граф самым добродушным образом совещался с Консуэло, спрашивая ее с деланной скромностью:
— Как вы находите стихи, юный мой друг? Ведь вы понимаете по-французски, не правда ли?
Консуэло надоела притворная снисходительность Годица, по-видимому желавшего ее поразить; она не удержалась и указала ему на две-три ошибки в его четверостишии «К красоте». Мать научила Консуэло красивым оборотам в иностранных языках, на которых сама пела с легкостью и даже некоторым изяществом. Консуэло, любознательная и музыкальная, а потому во всем искавшая гармонию, меру и ясность, впоследствии глубже усвоила из книг правила различных языков. Упражняясь в переводе лирических стихов и приноравливая иностранные слова к народным песням, она обращала особенное внимание на ударения, чтобы ориентироваться в произношении и ритме. Таким путем ей удалось хорошо изучить стихосложение нескольких языков, а потому не стоило большого труда указать моравскому поэту на его погрешности.
Восхищенный познаниями Консуэло, но не в силах усомниться в своих собственных, Годиц обратился за третейским судом к барону, и тот оказался настолько компетентным в этом вопросе, что согласился с мнением маленького музыканта. С этой минуты граф занялся исключительно Консуэло, не подозревая, по-видимому, ни ее настоящего возраста, ни пола. Он только спросил, где он получил образование, что так хорошо усвоил законы Парнаса.
— В одной бесплатной певческой школе в Венеции, — лаконично ответила Консуэло.
— По-видимому, учение в этой стране поставлено лучше, чем в Германии.
А где учился ваш товарищ?
— При венском соборе, — ответил Иосиф.
— Дети мои, — продолжал граф, — вы оба кажетесь мне и умными и способными. На первой же нашей остановке я вас проэкзаменую по музыке, и если оправдается то, что обещают ваши лица и манеры, я приглашаю вас в свой оркестр или театр в Росвальде. Серьезно, я хочу представить вас маркграфине. Что вы на это скажете? А? Это было бы большим счастьем для вас, мальчики.
Консуэло едва сдержала смех, услышав, что граф собирается экзаменовать по музыке ее и Гайдна. Она лишь почтительно поклонилась, делая неимоверные усилия, чтобы не расхохотаться. Иосиф же, чувствуя все выгоды нового покровительства, поблагодарил и не отказался. Граф снова взялся за свои таблички и прочел Консуэло половину маленького, удивительно скверного и плохого по стилю либретто итальянской оперы, которое он сам собирался положить на музыку и поставить в день именин жены на собственном театре, с собственными актерами, в собственном замке, вернее — в собственной «резиденции», ибо, считая себя благодаря браку с маркграфиней принцем, он иначе не выражался.